И помнит мир спасенный...

Рассказы, воспоминания наследников Победы

Крыгин Василий Семенович

Крыгин 	Василий СеменовичВ конце 1941 года заведующий Уланским районо Оспанов подписывая приказ о моем трудоустройстве, сказал: «В прошлом году преподавал географию, в этом – будешь учителем четвертого класса и химии».

Педколлектив Бурсаковской семилетки состоял из шести парней-недоучек призывного возраста, седьмым был сорокалетний директор школы начисто лишенный чувства юмора. Он по поводу и без него повторял: «В духе Маркса-Ленина», за что его окрестили – «Дух». На педсовете он что-то «главное» вбивает в наши головы, совершенно неискушенные в премудростях педагогики, нам не до того: перемигиваемся, давимся смехом, а то и расхохочемся.

Тогда «Дух» долго и нудно распекает нас, обзывает нас, обзывает «мальчишками». Такими мы были на самом деле. Идет война не на жизнь, а на смерть. Не сегодня-завтра и нас накроет своим мертвящим крылом, а мы восемнадцатилетние, дурачимся, пошучиваем друг над другом. Одним словом, живем!

И все-таки примета войны налицо. Прослушав последние известия, молча, подходим к политической карте СССР, елозим по ней указательным пальцем и тяжко выдыхаем: «Во куда приперлись - гады!..»
Одного за другим забирали на фронт нашего смешливого брата. Вместо учителей присылали таких же «скороспелых» учительниц. После зимних каникул пришла повестка и мне. Через два дня я прибыл в пункт назначения - Тамбовское военно-пехотное училище, эвакуированное в Семипалатинск.

Камнем, погружаясь в сон, успел  подумать: «Значит я курсант…пулеметчик, а не студент»… Распорядок дня нас новичков утомлял до крайности. Наш трудовой день, с шести до двадцати трех часов не перенасыщен, он до предела спрессован из разнообразных дел и занятий – только уроков ежедневно по двенадцать; на последней паре уроков многие из нас спали, сидя с открытыми глазами.
На адаптацию к новому образу жизни ушло месяца полтора. Я стал замечать, что меня уже не беспокоит вопрос «Что делать?»,  возникший в начале войны.

У всех советских людей Отчизна одна. Ей угрожает смертельная опасность. Кто может, идут защищать её. Чем я лучше других? Если не я, то кто же? Так думали, об этом говорили мои сокурсники. При этом, не стесняясь в выражениях, ругали своекорыстных союзников, обещавших, но не открывавших второй фронт…

Прошло полгода. Четыреста лейтенантов, успешнее других окончивших военное училище, среди которых были я и мой брат Алексей, отправили в Москву – в Главное Управление кадров РККА.
Казалось, весь Семипалатинск вышел нас провожать. Кому было грустно, кому весело, но в общем и целом очень торжественно. Не забывается напутствие нашего командира батальона капитана Богданова: «Грудь в крестах или голова в кустах!». В реальной действительности нас ждали и другие пути.

Через неделю мы уже были на Волховском фронте, в период Мгинско-Синявинской операции, основная цель которой – прорыв блокады Ленинграда.
За одиннадцать месяцев оккупации на шлиссельбургско-синявинском выступе немцы создали прочную, глубоко эшелонированную оборону. Особенно хорошо были укреплены Синявинские высоты, которые нам предстояло взять, сначала преодолев болотистую низину, поросшую редкими, изуродованными огнем березами и осинами.

В воронках и в наших окопах – ржавая вода. И грязь… Липкая, зловонная грязь, пропитавшая вся и все.… Да еще всеохватывающий, вызывающий тошноту запах пота, гари, тления…
Потянулись такие длинные-длинные дни и ночи, ночи и дни фронтовой маяты…

Утро 26 сентября было безоблачным. Солнце ласково заглянуло нам в глаза, уплетавшим густой фронтовой («ложка стоит!») суп с мясом.
Вдруг в небесах, на земле и болотах взорвалась тишина. На наши позиции, позиции соседей справа и слева обрушился разноголосый шквал огня: рвались мины, орудийные снаряды, содрогали землю взрывы авиационных бомб. Наши окопы заволокло едким сизым дымом…
Даже приблизительно не могу сказать, сколько времени длилась вторая атака немцев. Все это время грохотали пушки, шлепались мины, свистели пули и осколки, назойливо гудели немецкие самолеты, ухали взрывы авиационных бомб. Немцев в наших окопах не было…
Не стало и меня, стоявшего рядом с пулеметчиками, стрелявшего из автомата раненого старшины…
Итак, я стреляю из автомата и… нет меня…. Переход в мир иной, совершился легко и незаметно – без какой бы то ни было боли и мимолетных картин из прожитой жизни, о чем не раз читал в книгах. На самом деле все просто: был и – нет…

Таким же неприметным, но не легким было возвращение к жизни. Первое, что почувствовал – это приятное тепло на лице от солнечных лучей и красный фон…
Дотронулся до правого глаза – острая боль…. До левого – веки слеплены…. Разодрал… Разомкнул их пальцами левой руки , поддерживая в таком положении, стал кое-что видеть и… понимать.
«Я ранен… ранен», - появилось в голове, как будто налитой свинцом. Лежал на спине, по пояс, засыпанный землей. Выбрался из земли, приподнялся, уперся спиной в откос окопа…

«Я ранен», - опять та же тяжелая мысль. Стал шарить по лицу, голове. Где был правый глаз – засохшее месиво из крови и грязи…. Прикоснешься – пронизывающая боль. Из правого уха что-то сочится. Бровь левого глаза со стороны виска рассечена, у переносицы – то же самое.… Чуть пониже виска еще рана.… Коснулся – острая, колющая боль. Что-то застряло в височной кости…
Сколько же времени я был без сознания, если месиво из крови и грязи успело засохнуть, прикипеть, образовать «колтун в волосах»?

Еще прозрение ти-ши-на!.. Стало тревожно. «Где же наши? Помогите!», - крикнул я. Кто-то невидимый ответил: «Некому… Я тоже ранен.… Наши далеко, а немцы рядом…»
Вскоре надо мной навис здоровенный немец и заорал: «Люсь!» Я поднялся и кое-как выбрался из развороченного окопа, придерживая пальцами, слипающиеся веки… Он снял с меня ремень и толкнул меня в сторону болотистой низины.
«Что ты чувствовал в этот момент?» - не раз спрашивали меня. Я так и не мог вспомнить, что, кроме одного: шагая по склону, прогнул спину в ожидании автоматной очереди.

Прошел совсем немного, запнулся, упал, потерял сознание. Когда оклемался, немца не было. Опять тревожная тишина. Прислушался…. Откуда-то доносились русские слова. Позвал на помощь и не напрасно. Ко мне подошел солдат: «Ну и разделал тебя фриц, как бог черепаху. Чем бы перевязать?» Вытащил из кармана моей шинели вафельное полотенце и замотал им голову, правую глазницу.

Перевязавший меня говорит: «Держись за мою шею. С тобой, может я, и выберусь из этих гиблых мест». Перебираясь по кладке через какую-то речушку, свалились в нее. Потом на миг ощутил себя на тряской телеге. Окончательно пришел в сознание в Гатчине, уже за колючей проволокой.

Много, очень много было здесь раненых волховчан из частей 2-й ударной и 8-й армий, попавших в окружение, прорывавших, да так и не прорвавших блокаду Ленинграда в 1942 году. Что сталось с солдатом, вытащившим меня, совершенно беспомощного, из Синявинских болот? Не знаю. А жаль…. Ведь я ему жизнью обязан.

- «В период Мгинско-Синявинской операции противник потерял убитыми и пленными не менее 60 тысяч солдат и офицеров, уничтожено около 200 танков, более 200 орудий, 400 минометов, сбито 200 самолетов», - говорится в академической книге «На Волховском фронте» 1982 года. О наших потерях и в этой книге ничего не сказано.

Вагоны ранеными набиты так, что лежать приходилось по очереди. Из вагонов нас выгнали в Новой Вилейке и разделили – на живых и мертвых. Осматривая прибывших, врач посочувствовал мне: «Да ты скоро заживо сгниешь».
Операцию сделали без какой, бы то ни было подготовки, даже голову не отмыли от прикипевшей крови и грязи. Раны стали гноиться. Врач констатировал: «Остеомиелит». Меня перевели в госпиталь советских военнопленных в городе Вильнюсе, где я пробыл целый год. В лазарете нас не били, не отстреливали. Нас просто морили голодом. Утром 100 гр. хлеба-суррогата, на обед    0,75 л. баланды из мерзлой неочищенной картошки, на  ужин – то же самое, что на завтрак.

Люди медленно «усыхали», становились «костистее». Это вело к распространенному заболеванию – туберкулезу легких.
Сначала нас содрогало, а потом привыкли к тому, что каждое утро начиналось с появления двуколки, на которой – штабелем голые трупы дистрофиков.
Среди обитателей лазарета были люди, которые голодали меньше – это врачи, санитары, повара и те, о которых говорят: «Золотые руки». В нашей палате Николай Николаевич чинил часы, безногий Саша шил женские туфли. Где брали сырье? Медсестры приносили. Они же сбывали готовую продукцию. Часовой мастер иногда подходил ко мне, совал кусочек хлеба и напутствовал: «Зачем тратишь последние силы на бесплодные споры? Подумай, как выжить. Смотрю на тебя – вспоминаю сына….. Где он? Что с ним?»

Однажды Николай Николаевич позвал меня в свой угол: «Я приготовил тебе маленькие инструменты. Их можно спрятать в пайке хлеба. Ими можно сделать игрушку «крокодил», на которую есть спрос. Эту игрушку научись делать лучше всех, иначе умрешь с голоду…»
Несгибаемая воля, каторжный труд мой и неотступное благотворное «давление» Николая Николаевича, сделали из меня «непревзойденного бастлера» этой игрушки. Я перестал «усыхать». Раны стали заживать. Думаю и Николаю Николаевичу я обязан жизнью. Навечно он в памяти моей…

Осенью 43-го нас из Вильнюса перегнали в лазарет Даугавпилсского лагеря, где зимой 42-43 года вспыхнула эпидемия сыпного тифа, которую фашисты «быстро» погасили, расстреляв из пулемета 45 тысяч больных и … здоровых…
Меня направили в мастерскую инвалидов, которые изготовляли корзины, шкатулки, портсигары. За эти поделки лазарет получал кое-какие лекарства, а «бастлеры» - дополнительную баланду. Следуя напутствию Николая Николаевича, я быстро овладел этим нехитрым ремеслом.

Потом – лагеря Саласпилса, Риги, Людвигсбурга и, наконец, Уингена. Куда бы ни бросала меня судьба, я свято хранил мини-инструменты, которыми в поте лица добывал кусок хлеба. В Уингене я работал в бригаде строителей, рывших траншеи, прокладывавших трубы, подносивших стройматериалы. По вечерам шил тапки – другой возможности «подработать» здесь не было.
В начале апреля 45-го года поползли слухи – американцы у Штутгардта, а Уинген в 20 км от него.

Вскоре последовала команда: «Через два часа быть готовыми к эвакуации!». 200 пленников нашего блока, окруженные конвойными и собаками, двинулись неведомо куда, поочередно тащили огромную «фуру» с провиантом. Кроме того, каждый нес свои «шмутки». В моем вещмешке была «заначка» - даугавпилсская шкатулка и уингенские тапочки. Почти месяц с остановками мы плелись в сторону Ульма.
К счастью, не успели к нему приблизиться: шатровым бомбометанием американцы смели его с лица земли. В этом походе я чувствовал себя все хуже и хуже.

Утро 23 апреля было необычным. На завтрак выдали по кусочку маргарина и по банке рыбных консервов на двоих (впервые за весь плен). После завтрака объявили: «Возвращаемся назад. Взять с собой только самое необходимое.»    Спустившись по «серпантину», уперлись в передовую линию фронта немцев, остановились.  Взвинченные до предела. Мощный громкоговоритель по-русски сказал: «Дальше пойдете без конвоя. С дороги не сворачивать - минировано!..»        
Ужасный миг. Идти дальше – значит очутиться перед немецкими автоматами, пулеметами, минометами. Не идти? Не лучше: кругом вооруженные до зубов фашисты.
Иван Михайлович Сапко бросает пилотку на дорогу и восклицает «Семи смертям не бывать – одной не миновать! Пошли!»

Вскоре вошли в короткий дорожный тоннель, выйдя из которого очутились… среди американцев. Объятия… слезы. И русская речь: «Вы освобождены американской армией. Поздравляем вас с освобождением! Возвращайтесь в те места, откуда эвакуировались…» Это было вечером 23 апреля 1945 года – в день моего первого и… второго рождения.

Жизнь потекла по новому руслу, но у каждого по-своему. Общим было то, что выделяет русских среди других народов: беспечность, всепрощение да смекалка насчет выпивки – из «мошта», яблочного сока, стали гнать вонючую самогонку.
Никто не мстил за страшные злодеяния фашистов при молчаливом участии почти всех немцев. Не было грабежей, хотя немцы разграбили оккупированные наши земли. Зато была повальная пьянка. «Такое пережить и не пить?», - недоумевали пьющие.
Мне было не до веселья. Недомогания превратилось в изнурительную болезнь: температура утром выше 37 оС, вечером – не ниже 38 оС.
Друзья с помощью «союзников» отправили меня в Гайслинген, где были представители Советской Армии. Медсестра привела меня в комнату: «Кроме Вас, здесь никого нет и, пожалуй, не будет – ведь завтра праздник»…
Только во время завтрака узнал, что праздник-то необычный – День Победы! На большой поляне масса ликующего народа. С помоста говорят ораторы – о том, о чем у нас принято говорить. Освобожденные от рабства дружно бьют в ладоши, громко кричат «Ура!», бросают вверх разношерстные головные уборы. Вместе с тем, то тут, то там невеселое: «Что с нами будет?»

После праздника меня пригласили к представителю Советской Армии. Здесь уже был парень моего возраста. «Лейтенант Миронов», - представился он. Майор после короткого вступления сказал нам: «Вас, как тяжело больных, направляем в международный санаторий». Через час на грузовичке мы колесили по «серпантинам» горной Швабии.

Санаторий «Вильгельмсгайм» - райский уголок на необширном плато. Вокруг, в голубом мареве горы и долины, покрытые темно-зелеными островками леса, садов и кустарников. Первое, что поразило нас в санатории - температуру мерили под языком, в постели укрывались перинами.

Вскоре палатный врач мне сказал: «У Вас туберкулез в открытой форме». Этот диагноз потряс меня не меньше, чем ранение и плен. На фронте часто видишь смерть, но как-то примеряешься. Чем я лучше других? Когда же вокруг тебя бурлит жизнь, здоровые люди, а ты обречен на смерть – угнетает с особой силой. Уж очень много я видел  умиравших и умерших от туберкулеза. Непросто сказать, из каких стран не было больных в этом санатории, даже американские солдаты поселились в соседнем корпусе. Нас, советских граждан было 11 человек.

Острота нового испытания постепенно притуплялась. Этому способствовало и внушение палатного доктора. Он, узнав от «швестер» Пауляй, что диагноз поверг меня в шоковое состояние, часто беседовал со мной.
«В условиях плена туберкулез смертельно опасен, в нормальной жизни поддается лечению. У Вас отличная основа для полного выздоровления: в роду не было туберкулезников, хороший аппетит. Главное – ведите здоровый образ жизни: не курите, не пьянствуйте, не падайте духом – ни при каких обстоятельствах».

Я поверил старому доктору, стал следовать его советам. Месяца через два перестал кашлять, температура стала нормальной, прибавил в весе. Примерно то же самое происходило и с моими соотечественниками, кроме одного – он был безнадежен. Четыре месяца пребывания в санатории «Вильгельмсгайм» не пропали даром – у меня не стало открытой формы туберкулеза. Чем лучше становилось здоровье, тем больше хотелось домой. Мы еще раз напомнили советскому командованию о себе. В конце августа нас, кроме одного нетранспортабельного, перевезли в город Штутгардт, памятный тем, что отсюда нас отправили на Родину.

30 августа 1945 года, в 13 часов 32 минуты эшелон с советскими гражданами, бывшими военнопленными и «цивильными», насильно угнанными в Германию, пересек границу оккупационных зон США и СССР. В этом эшелоне был и я.
Во Франкфурте-на-Одере меня поместили в госпиталь в/ч 66927, а через две недели выписали для дальнейшего лечения по месту жительства.

Репатриированным выехать домой можно было, только пройдя фильтрационную комиссию НКВД. Эту комиссию я нашел в одном из бараков. У каждой двери – очередь. Люди нервничают, с опаской возмущаются грубостью «энкавэдэшников». Нервозность передалась и мне. Когда зашел, подполковник с голубыми петлицами, взглянув на меня, спросил: «Что с Вами?».
- Я слышал, как вы разговариваете с нашим братом!

«Фильтрационщик» пристальным взглядом прошелся по моей особе. После паузы процедил:
- С вашим братом разговариваем по-разному. С каждым так, как он того заслуживает. Садитесь! И успокойтесь.
Сесть то я сел, спокойствия не было. Положив какие-то бумаги в сейф, подполковник спросил:
- В какой части служил, воинское звание, должность? Когда и где был ранен? При каких обстоятельствах попал в плен?
Отвечал я, очень и очень волнуясь…

Выслушав и уточнив ответы, он заговорил без металла в голосе:
- В том, что не перевязали в бою при таком ранении, нет ничего удивительного. Удивляет другое, как уцелел при таких обстоятельствах, как выжил в плену?
В конце разговора заметил искреннее сочувствие подполковника «Тебе надо поскорее добраться домой, да как следует подлечиться. Назови-ка свой домашний адрес…»
Уже в пути остро почувствовал свое неравное, униженное положение. Рядом со мной едут офицеры. Меня, тоже офицера, не замечают. И не мудрено. Они в мундирах, украшенных наградами, а я … в немецких обносках. Разве это справедливо? Я с отличием окончил военное училище. Под ураганным огнем фашистов стойко выполнял приказ Сталина «Ни шагу назад!» Когда же был сражен четырьмя осколками, потерял сознания – потерял и право на офицерскую форму, которую, кроме собственной крови ничем не запятнал. Вот уж поистине без вины виноватый.

Вспомнив наставления старого доктора, «менял пластинку». Судьба миллионов несравненно хуже моей. Сколько защитников Родины погибло. Сколько их стало беспомощными калеками. Остаться живым – это тоже счастье. Последние девять километров шел пешком без дороги – «по долинкам и по взгорьям», которые вдоль и поперек исходил еще в детстве.

Щемит сердце, в горле комок, на глазах слезы. Вот он, «Родины моей простор», который вблизи куда менее привлекателен, чем из «прекрасного далека» - горной Швабии.
В сумерках подошел к родному дому. Тихонько постучал в окно. В ответ – крик сестры Нади: «Мам-ма! Василий пришел!». 

Не успел войти в хату, как меня облепили родные: мать, сестры, братья – отца дома не было. Слезы, причитания…
Из семи Крыгиных, ушедших на фронт, вернулись двое – отец мой да я. Двадцатилетними погибли мои братья Данил и Алексей, а лучший мой друг Ралко Василий сгорел в танке. В нашем селе трудно было найти семью без похоронки.

Госархивы ВКО